Семейную жизнь Владимира Васильевича составляли его безличная жена, свояченица, состояние которой он также прибрал к рукам, продав ее имение и положив деньги на свое имя, и кроткая, запуганная, некрасивая дочь, ведущая одинокую тяжелую жизнь, развлечение в которой она нашла в последнее время в евангелизме – в собраниях у Aline и у графини Катерины Ивановны.
Сын же Владимира Васильевича – добродушный, обросший бородой в пятнадцать лет и с тех пор начавший пить и развратничать, что он продолжал делать до двадцатилетнего возраста, – был изгнан из дома за то, что он нигде не кончил курса и, вращаясь в дурном обществе и делая долги, компрометировал отца. Отец один раз заплатил за сына двести тридцать рублей долга, заплатил и другой раз шестьсот рублей, но объявил сыну, что это последний раз, что если он не исправится, то он выгонит его из дома и прекратит с ним сношения. Сын не только не исправился, но сделал еще тысячу рублей долга и позволил себе сказать отцу, что ему и так дома жить мучение. И тогда Владимир Васильевич объявил сыну, что он может отправляться куда хочет, что он не сын ему. С тех пор Владимир Васильевич делал вид, что у него нет сына, и домашние никто не смели говорить ему о сыне, и Владимир Васильевич был вполне уверен, что он наилучшим образом устроил свою семейную жизнь.
Вольф с ласковой и несколько насмешливой улыбкой – это была его манера: невольное выражение сознания своего комильфотного превосходства над большинством людей, – остановившись в своей прогулке по кабинету, поздоровался с Нехлюдовым и прочел записку.
– Прошу покорно, садитесь, а меня извините. Я буду ходить, если позволите, – сказал он, заложив руки в карманы своей куртки и ступая легкими мягкими шагами по диагонали большого строгого стиля кабинета. – Очень рад с вами познакомиться и, само собой, сделать угодное графу Ивану Михайловичу, – говорил он, выпуская душистый голубоватый дым и осторожно относя сигару ото рта, чтобы не сронить пепел.
– Я только попросил бы о том, чтобы дело слушалось поскорее, потому что если подсудимой придется ехать в Сибирь, то ехать пораньше, – сказал Нехлюдов.
– Да, да, с первыми пароходами из Нижнего, знаю, – сказал Вольф с своей снисходительной улыбкой, всегда все знавший вперед, что только начинали ему говорить. – Как фамилия подсудимой?
– Маслова…
Вольф подошел к столу и взглянул в бумагу, лежавшую на картоне с делами.
– Так, так, Маслова. Хорошо, я попрошу товарищей. Мы выслушаем дело в середу.
– Могу я так телеграфировать адвокату?
– А у вас адвокат? Зачем это? Но если хотите, что ж.
– Поводы к кассации могут быть недостаточны, – сказал Нехлюдов, – но по делу, я думаю, видно, что обвинение произошло от недоразумения.
– Да, да, это может быть, но сенат не может рассматривать дело по существу, – сказал Владимир Васильевич строго, глядя на пепел. – Сенат следит только за правильностью применения закона и толкования его.
– Это, мне кажется, исключительный случай.
– Знаю, знаю. Все случаи исключительные. Мы сделаем, что должно. Вот и все. – Пепел все еще держался, но уже дал трещину и был в опасности. – А вы в Петербурге редко бываете? – сказал Вольф, держа сигару так, чтобы пепел не упал. Пепел все-таки заколебался, и Вольф осторожно поднес его к пепельнице, куда он и обрушился. – А какое ужасное событие с Каменским! – сказал он. – Прекрасный молодой человек. Единственный сын. Особенно положение матери, – говорил он, повторяя почти слово в слово все то, что все в Петербурге говорили в это время о Каменском.
Поговорив еще о графине Катерине Ивановне и ее увлечении новым религиозным направлением, которое Владимир Васильевич не осуждал и не оправдывал, но которое при его комильфотности, очевидно, было для него излишне, он позвонил.
Нехлюдов откланялся.
– Если вам удобно, приходите обедать, – сказал Вольф, подавая руку, – хоть в середу. Я и ответ вам дам положительный.
Было уже поздно, и Нехлюдов поехал домой, то есть к тетушке.
Обедали у графини Катерины Ивановны в половине восьмого, и обед подавался по новому, еще не виданному Нехлюдовым способу. Кушанья ставились на стол, и лакеи тотчас же уходили, так что обедающие брали сами кушанья. Мужчины не позволяли дамам утруждать себя излишними движениями и, как сильный пол, несли мужественно всю тяжесть накладыванья дамам и себе кушаний и наливания напитков. Когда же одно блюдо было съедено, графиня пожимала в столе пуговку электрического звонка, и лакеи беззвучно входили, быстро убирали, меняли приборы и приносили следующую перемену. Обед был утонченный, такие же были и вина. В большой светлой кухне работали французский шеф с двумя белыми помощниками. Обедали шестеро: граф и графиня, их сын, угрюмый гвардейский офицер, клавший локти на стол, Нехлюдов, лектриса-француженка и приехавший из деревни главноуправляющий графа.
Разговор и здесь зашел о дуэли. Суждения шли о том, как отнесся к делу государь. Было известно, что государь очень огорчен за мать, и все были огорчены за мать. Но так как было известно, что государь, хотя и соболезнует, не хочет быть строгим к убийце, защищавшему честь мундира, то и все были снисходительны к убийце, защищавшему честь мундира. Только графиня Катерина Ивановна с своим свободолегкомыслием выразила осуждение убийце.
– Будут пьянствовать да убивать порядочных молодых людей – ни за что бы не простила, – сказала она.
– Вот этого я не понимаю, – сказал граф.
– Я знаю, что ты никогда не понимаешь того, что я говорю, – заговорила графиня, обращаясь к Нехлюдову. – Все понимают, только не муж. Я говорю, что мне жалко мать, и я не хочу, чтобы он убил и был очень доволен.